Так уже бывало не раз:
Сергей Федорович Марасанов — редактор нашей армейской газеты «Боевая тревога» — возвращался с заседания военного совета в приподнятом настроении. Толи общение с Командующим приподнимало его в собственных глазах, то ли он преисполнялся сознанием своей значимости. Он проезжал мимо палаток медсанбата с яркими крестами на парусине, мимо замаскированных в роще «Катюш», мимо огневых позиций гаубиц, притаившихся под натянутыми маскировочными сетками, и никто на много километров окрест не знал того, что знал он.
Мы в редакции привыкли к тому, что вызов шефа на военный совет означает выход армии на переформировку либо начало наступательной операции. Впрочем, о переформировке говорить не приходилось, так как части вели позиционные бои и потерь было мало; а наступательным действиям всегда предшествовало заметное оживление: подтягивание к передовой новых подразделений, подвоз боеприпасов, развертывание в ближнем тылу полевого госпиталя.
Ничего этого не было. Долго гадать не пришлось. Редактор созвал нас в избу, где он размещался. Мы кое-как расселись, кто на лавке, прислоненной к стене, кто на табуретках. Шеф восседал на единственном стуле с мягкой обивкой, который кочевал вместе с редакцией в нашей испытанной на бездорожье полуторке.
Сергей Федорович был старательно выбрит, белый воротничок плотно облегал его румяную шею, на кителе поблескивали ордена—наградами редактора не обделили.
—Так вот, — сказал Марасанов. — Командующий поручил нам дело государственной важности.
Он обвел взглядом сидящих и, заметив, что Леонид Гончаров ехидно хмыкнул, а замечаний делать не стал, а повторил, повысив голос:
«Дело государственной важности».
Суть этого дела заключалась в следующем.
С 15 марта 1944 года в стране вводилось повсеместное исполнение нового Государственного гимна. И на военном совете было решено, что одна из рот нашей армии с пением Гимна устремится в бой. Разумеется, добьется успеха, о чем пойдет донесение «вверх». А газета этому бою посвятит полосу.
Редактор вынул из папки листки с нотами и текстом, объявил:
— Слова Сергея Михалкова и Эль-Регистана, музыка Александрова.
Дабы убедить нас в значимости происходящего, Сергей Федорович без пафоса прочитал:
Сквозь грозы сияло
нам солнце свободы,
И Ленин великий нам
путь озарил.
Нас вырастил Сталин —
на верность народу,
На труд и на подвиги
нас вдохновил.
Голос у Марасанова был хрипловатый, поток общих фраз сливался, и казалось, что во всех куплетах повторяется одно и то же. Рифмы в трех строфах были почти одинаковые: свободных — народов, свободное — народное, свободы — народу.
Я, может быть, не заострил бы на этом внимания, если бы ехидный Гончаров вдруг не вставил:
— Сергей Федорович, похоже, авторы за рифмами в Венесуэлу не ездили…
Редактор взорвался:
— Гончаров, прекратите свой цирк! Причем тут Венесуэла?
— Какже, — спокойно ответил Гончаров, — помните, у Маяковского: «Может, пяток небывалых рифм только остался что в Венесуэле…»
Я испытывал некоторую досаду — «дело государственной важности» было принижено, а мне и моему напарнику Николаю Воронцову редактор поручил отправиться в полк, где будут готовить роту с пением Гимна атаковать высотку, господствовавшую над равнинной местностью. Как-никак мне не было еще двадцати лет, и романтика подвигов влекла меня неудержимо.
Когда мы вернулись в «бурсу» — так мы называли комнату в соседней и редакторской избе, в которой размещался весь «корреспондентский корпус» газеты — разговор о Гимне продолжился.
— Как бы не вышло по Крылову: ты все пела, это дело, так поди же попляши, — мрачно пророчествовал Вася Денисов, прозванный за лихость «гусаром». — Какое- песнопение, если дубасят по тебе из пулеметов и автоматов!
Даже Григорий Глезерман, окончивший институт красной профессуры, обычно замкнуто-молчаливый, на редкость сдержанный, проронил:
— Более века назад по указке Николая I Жуковский сочинил Гимн со словами:
«Боже, царя храни!» Не сохранил боже царя…
Увидев, что я от разговоров о Гимне совсем скис и поник, Николай Воронцов попытался меня подбодрить:
— Плюнь ты на это зубоскальство. Не в рифмах дело. Отгрохаем такую полосу, что нам позавидуют!..
В полк добирались не на попутных, а на редакционной полуторке. Воронцов весело шутил:
— Видишь, дело государственной важности.
В овраге, где разместился командный пункт полка, уже была выведенная с передовой рота. Мы представились замполиту части и оказались свидетелями его разговора со старшим лейтенантом Осиповым, которому предстояло вести бойцов в бой. Старший лейтенант был в потертой шинели с рыжими подпалинами — отметинами костров, чуть прихрамывал на правую ногу, видимо, последствия ранения. Он явно не обрадовался чести, оказанной его роте, и убеждал замполита полка:
— Лучше бы поручить это второй роте. Там более половины — парни с Украины, ребята голосистые, петь мастаки, а у меня один запевала, да и тот посадил голос.
—Дельно говоришь, — подхватил замполит. — Возьмем оттуда пяток голосистых, а брать высотку доверим тебе. Вот, кстати, знамя, водрузишь на вершине.
Он передал Осипову свернутое знамя. Старший лейтенант неопределенно повертел древко и вместе с нами отправился в роту.
Худой, высокий майор с длинной, как жердь, шеей — агитатор полка — разучивал с бойцами слова Гимна. Он зачитывал, они хором повторяли.
— Теперь без меня, ну-ка!
— командовал майор и снова читал: «Союз нерушимый республик свободных…»
Для беседы с нами Осипов отозвал двух солдат и сержанта, они воевали на Курской дуге, были награждены медалями «За отвагу» и, как выразился комроты, «о них пропишете в газете, не ошибетесь».
Полковой оркестр тоже репетировал Гимн. В оркестре служили музыканты, пришедшие с гражданки с профессиональными навыками, и дело у них ладилось. Валторнист — боец лет сорока пяти, с небольшим брюшком и тронутыми сединой висками, — задавал тон. Валторна его издавала задушевные «грудные» звуки. Тромбоны оглашали воздух победной звонкостью, трубы придавали мелодии мужественность и мощь.
Из музыкантов запоминались «лица не общим выраженьем» — грузин с черными усиками, темпераментно, с показной лихостью ударявший по упругому брюху барабана и совсем юный скрипач. Он, видимо, был призван в армию недавно, шинель висела на нем кулем, очки подчеркивали его штатскость. Играл он увлеченно, касаясь скрипки щекой с золотистым пушком, слегка откинув голову и плавно водя невесомым смычком. Смычок словно парил в воздухе, и даже грохот оркестра не мог полностью поглотить певучий и проникновенный голос скрипки.
Полковой оркестр развеял мои грустные предчувствия, и я поверил, что не все так безнадежно, как нам казалось еще час назад.
* * *
Ночь провели на переднем крае в траншее, из которой предполагалось начать штурм высоты. Кое-кто, присев на корточки, дремал, кое-кто потягивал цигарки, пряча их в рукава шинели. Раза два высотку озарили вспышки ракет, и я успел разглядеть ее, невысокую, но вздыбленную, похожую на верблюжий горб. Перед нею тянулась колючая проволока, густая, как паутина, подступы наверняка были заминированы, однако теплилась надежда, что перед броском пехотинцев все эти преграды сметет своим огнем артиллерия.
Осипов рассказал нам, что эту высотку уже дважды безуспешно штурмовали, порядком полегло людей, что брать ее в лоб, что плевать против ветра, но на резоны старшего лейтенанта комбат ответил:
— Когда выбьешься в Наполеоны, тогда генералам будешь давать советы, а пока у тебя право на одно слово:
слушаюсь…
Мартовский морозец не был сильным, однако, за ночь все продрогли до костей, трубы, тромбоны — все медно-гордое хозяйство накопилось, и я с опаской подумал: приложат музыканты мундштуки труб к губам и не оторвут или оторвут вместе с губами. От этих мыслей озноб пробежал по спине.
Озябшие, утомленные тягучим ожиданием, все нетерпеливо поглядывали на чуть посветлевшее небо, догадываясь, что операция вот-вот начнется. И она началась. Из глубины наших позиций ударила артиллерия. На высотке и на подступах к ней снаряды взметнули фонтаны земли, в траншею донесло ветром запах гари. Красные вспышки разрывов яростно заплясали по верблюжьему горбу высотки.
Пять минут артиллерия нещадно молотила противника и разом смолкла. Дружно и мощно грянул оркестр. Я расслышал два слова «Союз нерушимый…» — и солдаты, выпрыгивая из траншеи, бросились к высоте.
В первые мгновения верилось в успех. Но спустя минуту зататакали вражеские пулеметы, а откуда-то с тыла ударили минометы. Бил и шестиствольный, я понял это по характерным звукам, похожим на крик ишака.
Отлично пристрелянная площадка перед высоткой превратилась в ад кромешный. Пения, конечно, никакого не было. Уцелевшие и раненые скатились назад в траншею.
Вслед за минометами заработала и артиллерия гитлеровцев. Снаряды ложились довольно точно близ траншеи, один разорвался в двух-трех метрах от нас. Мы лежали на дне траншеи, присыпанные землей. Со мною случилось что-то неладное. Наступила страшная тишина, и только звенящая нота сверлила то ли уши, то ли голову. Я оглох…
Выбрались в тыл мы только с наступлением темноты. Раненых вывозили санитарные собаки, запряженные в санки. Сержанта, с которым я беседовал накануне вечером, затащили в окоп всего окровавленного и, не дождавшись санитаров, он испустил дух. Сержант все звал какую-то Олю, наверное, жену, и навсегда смолк. Валторнист, грузин с усиками, суетился возле раненного в живот скрипача. Тот был угрожающе бледен, без очков, в глазах застыло страдание. Обессиленный потерей крови, он глухо стонал. Сам валторнист держался, хотя голову опоясали бинты с красными разводьями.
У меня контузия, видимо, была легкая, к вечеру я уже различал звуки, правда, жестокая боль терзала голову.
Редактор по нашему виду понял, что операция провалилась. Он молча оглядел нас и спросил:
— Но они пели?
— Несколько слов пропели, — ответил Воронцов.
— Значит, в бой пошли с Гимном! — оживился Сергей Федорович.
Воронцов пожал плечами. Я молчал. Мне приходилось предельно напрягаться, чтобы расслышать слова.
— Полоса отменяется, — сказал Марасанов. —Делайте трехколонник на первую полосу: «С Гимном пошли в бой».
— Не могу, —твердо ответил Воронцов. И я, выражая солидарность, развел в стороны руки.
— А военный совет! — вскричал Марасанов, и в его хриплом голосе послышались рычащие нотки.
— Не могу, хоть убейте! — мой напарник упрямо набычился и склонил голову так, словно хотел боднуть Марасанова.
— Нельзя, — процедил я. Редактор с минуту молчал, томимый предчувствием выволочки на военном совете. Не только шея, но и лицо стало неестественно румяным, заалело пятнами гнева, и, наконец, он исторг, тыча в нас пальцем:
— Вам и вам выговор. Строгий выговор!
Да, да, строгий выговор!..
Ю. Чернов.